Александр Деревицкий

В ЗЕМЛЯХ СТУДЕНЫХ

"Гонит черные тучи, заметает пурга,

На базальтовых кручах замерзает тайга,

Затерялись кочевья у неназванных рек,

Среди сотен деревьев я один человек..."

(перевод песни канадских геологов)

Рукою, свободной от ведер, за горбатый сучок-рукоять Лисовский притянул и прикрыл низкую дверь тамбурочка. Из светящейся над ней щели щеку лизнуло последним выдохом палаточного тепла. Рука отпустила заломленное тельце сучка, и стужа сомкнулась вокруг.

Привычно пошоркал о бок рукавицей - глубже забрался.

Поозирался. Было по-прежнему звездно, светло, но звезды смягчились и округлились, стали мягче в той поволоке, что разлилась по их россыпи. Луну, ее обнаженные прелести, оковало яркого света кольцо - предненастное гало. Но грядущее ненастье казалось далеким - все еще не теплело.

Резкие тени лежали в гольцах. Свечение склонов подлунных и - тьма отвернувшихся от лунного зеркала.

Тень от Лисовского черной щепой валилась с уступа к ручью. Она разнял ведра и, наступая на тень, стал сторожко спускаться по заледенелым снежным ступеням.

Прорубь еще не закрылась, и под слюдкой закраин было слышно биение тока воды. Река метнулась в ведро, течение наполнило, дернуло и повело за собой этот светлый эмалевый парус. Обломав наполненным ведром пискливые закраины, Лисовский выдернул ведро и с размаху окатил гладкий лед впереди. Лед ответил резким треском, потом пошел шорохом, отозвался подкандальным вздохом, и сложный звук заскакал по мертвой долинке. Пока Лисовский слушал плескание эха, мокрое донце прихватило, приморозило его рукавицу. Будто досадуя на свое озорство, он снова затолкнул ведро в прорубь...

Выбравшись на террасу к палатке, почувствовал движение и запах какого нового воздуха. Куда-то за горизонт пали, завалились ленивые разводы бледного сияния. Вдали на перевале, еще не переплескиваясь через восходящие потоки над ним, стали копиться испарения далекого Охотского моря. Перинку тумана над наледью уже потревожило, потянуло вниз небрежными, неровными косами. Колыхнулся треугольный черный вымпел на антенне и проснулся, ухмыльнулся на нем хулиганистый Роджерс - оскалился Лису. От дуновения ветерка, едва осязаемого кожей, шевельнулись и лизнули Лисовскому шею его запущенный смоляные лохмы. От их прикосновения вздрогнул, будто это не собственные волосы, а легкие перья чьей-то души коснулись его в своем плавном полете. Испугался и заторопился в жилье.

Запыхавшись, окунулся в тесноту и теплый палаточный дух. Еще с порога глянул на нары соседа. и чуть не выронил ведра - понял, что теперь он остался один.

Михалыч, наполовину открытый, все также лежал в своем спальном мешке. Но левая рука упала с нар, а под ней на щелястом дощатом полу потухла беломорина. А правая сгребла в горсть ветхую грудь излинявшей тельняшки...

... Когда все улетали, Лисовского обозлила суета и оживление тех, кто в этот час закончил свой сезон. Под настроение отлетавших порезвились и вертолетчики - заложили над базой лихой прощальный вираж, и их машина блеснула насмешливо пузом. Тогда Михалыч его успокоил - зависть, мол, надо давить, все это лишь полевая усталость.

Их с Михалычем ждали в поселке только друзья и, жалея женатиков, они порешили, что управятся с консервацией базы вдвоем.

Работы оставалось на неделю, не больше.

Начали с лабаза. На трех соседних лиственничных стволах успели сложить настил. И на этом работа вдвоем уже кончилась.

Когда стали на нарточках таскать к лабазу продукты, Михалыч прямо на лыжне вдруг неуклюже сел в снег. Хватал воздух перекошенным ртом, рука рвала застежки пурговки, рубахи. Тогда Лисовский вытряхнул на пол склада содержимое всех разворованных аптечных наборов и таки разыскал валидол. Растерянно наблюдал, как черное лицо оживает, как сохнет под ветерком вспотевший морщинистый лоб, как в глубоких глазницах разворачиваются плотно сжатые складочки век...

А ночью Михалычу пришлось дать и последнюю таблетку из мятого валидольного тюбика...

Лисовский стал работать один. Из двух длинных лаг на лабаз вывел сходни. По набитым на них досточкам взбирался с мешком или ящиком на плече на лабаз, складывал в штабель там, высоко над землей.

Упасть было страшно, особенно с грузом, а сходни играли под дрожащими ногами. Зато была радость, что схрон получился высоким. Перекуривая под ним, Лисовский любовно поглядывал на гвозди, которыми ощетинились снизу жерди настила. Зверю не взять.

В первый свой бездельный день, когда Лисовский возился с лабазом, Михалыч решил стряпать, затеял печь ландорики. Но теперь и это оказалось ему не по силам - сморила жара от банкующей печки жестянки. Лег да так и не встал до позднего вечера. Виновато глядел на усталого Лиса, виновато принимал от него миску с едой. Обещал встать, помогать, обещал, что скоро все пройдет. Но Лисовский строго-настрого запретил ему дергаться, а на тот случай, если ослушается, пригрозил вызвать санрейс. Это всполошило Михалыча, он даже передвинул рацию поближе к себе - "Буду слушать. Дома сижу - что еще делать?" - и на связь с поселком теперь выходил только он.

Лисовский любил сидеть на сеансах радиосвязи Михалыча.

Бывший флотский маркони, тот вносил в таежный эфир жаргон и неуловимый аромат эфира морского. В нем всегда теплился этот мариманский огонек:

- Вот стояли на Кубе. Тогда остро все было. Две державы. Флаги спутались. Обе стороны на "товсь". А тут меня янки зовет - "Борт такой- то, ты, Иван, откуда?" За такие разговорчики тогда не только от замполита можно было схлопотать... Но, думаю, чего мне бычиться, ведь и так уж мы буки. Из Лаврентия, говорю. "О, Лаврентия! Иван, я тоже Лаврентия!" Почти земляки оказались. Я-то из поселка Лаврентия, а он с острова. А это, чтоб вы знали, близко. Ребята передавали, он потом звал:

"Иван! Иван Лаврентия!" А я тогда уже на камбузе барабанил вне очереди.

Помню, я тогда злился - чего ихний кэп его на камбуз не загнал за нашу болтовню?!..

За эти байки и тянулись к нему. Вечерами в его палатке было полно - он под собственные байки камералит неспешно, возится над картой, а все смолят одну за другой, слушают, тоже свое вспоминают.

Теперь днями он тоже колдовал с карандашиком над пикетажкой, писал выводы по маршрутам, делал пометки для информационной записки - но только лежа. Редко вставал и садился к карте, выводил на миллиметровке разрезы.

Лисовский любовался его "бегунками" - маршрутными картами. У Михалыча он начинал. И помнил, как этот его первый начальник когда-то разнес в пух и прах осторожные карандашные контуры его первых самостоятельных маршрутов:

- Это что за штакетник вдоль ода? Почему литологию только по нитке маршрута выносишь? Исполнитель на бегунке должен строить свой вариант карты. Рисуй ситуацию на всю площадь. Это думать заставляет.

Вот АФС - аэро- космо - смыкай по ним всю рисовку маршрутов...

На своих листах Михалыч воплощал наблюдения в идеи смелыми линиями и вечерами скреплял карандашные маршрутные этюды однозначным рисунком в туши. Четко прописывал структуры, кромсал земную поверхность разломами, дробил ее на блоки, вписывал в гидросеть овалы и окружности дряхлых вулканических аппаратов, осыпал лавовые потоки, покровы ровным бисером крапа, цветными карандашами заливал стратифицированные толщи. Его карта жила, и Михалыч жил в ней.

После ужина их навещала тоска ранних вечеров. Тогда Михалыч делился с Лисовским своими дневными открытиями:

- Гляди, как дайками трассируется трещинка. Только проекция их не линейная - вон как валится по тальвегам. Прохлопали мы тут падение - дайки-то не отвесные... Вот тебе и задача на будущий сезон. Вот бы и этот клок пристегнут к той серии скиб на Скалистом, ага? Какой бы надвиг нарисовался!.. - глаза его сияли, будто молодило погружение в бесконечность познания недр.

Лавовые потоки вулканов остужены зябкими миллионами лет и

окончательно выстыли за первый месяц колымской зимы. Там, где на

грудях скал белые одежды не держались, сползали, - там камень грызли

морозобойные трещины, осыпалась чешуя и скорлупа гранитных матрасов,

круто задирались в ночь шестигранные столбы базальтовых жандармов,

шелестел, осыпался пластинами сланец. В окруженьи космических светил

ветра полировали изоспленные молниями треноги тригопунктов и где-то в

норе перевального тура пела консервная банка с прахом чьей-то записки.

Ниже, как увявшие мощи горных вершин, покоились плеши

гольцов. Их подножья укрыты склонившимся стланником, запресованным в

сохнущий наст. В самом низу настом закушены корявые стволики чахлых

листвянок, стариковскими перстами торчащие в звезды. Когда разойдется

южак, эти ревматические пальцы задрожат, заиграю на клавишах снежных

зарядов пурги...

А пальцы Михалыча, затабаченные, желтые - носились над

картой. Ладони изображали заломленные в надир горизонты пластов - так

летуны переводят на язык жестов стереометрию пилотажных фигур. И,

если б мог, Михалыч, подобно Плутону и, перечя ему, смял бы все недра

по-своему - в кукиш новой идеи, и поднял бы ближе к поверхности

сокрытые руды, манящие в эти студеные землю все новых и новых

людей...

Умолкал. Папиросу и страстную, уже тоже потухшую речь толкал в

чашу каповой пепельницы, и отстраненно созерцал ее ощетинистость

сожженными "до фабрики" мундштуками "Беломора"...

Низы палатки подернуты изморозью. Ноги лучше поднять и

погреть их на нарах. Малиново калится пятно на боку их жестяной

печурки, бормочет на ней на трех камушках курносый чайник-балагур,

потеют на оттай полешки, внесенные с улицы - выгревается крупно

колотая ночная, сырая закладка. Палатка - жаркая крошка-планета - нежит

и любит обоих...

Все было сделано. А ко времени вылета, как и положено, в

поселке задула пурга. Там отменили все рейсы. К ним от побережья пурге

было триста верст пути. И у них еще горело солнце. И было обидно. Ведь

Лисовский так спешил все закончить! Его беспокоили ночи Михалыча,

который во сне то стонал, то просыпался и шумно хлебал помутневший от

мороза, бледный чай, жевал папиросу и все не решался ее прикурить.

Михалыч попросил помыться. И Лисовский сунул ноги в валенки.

вышел. Рукою, свободной от ведер, за горбатый сучок-рукоять притянул и

прикрыл низкую дверь тамбурочка...

... Лисовский присел на краешек своих нар. Почти отвернулся от

лица с открытыми глазами и отвалившейся челюстью. Краем глаза поймал

отчего-то задрожавшее белое продолговатое пятно потухшей папиросы на

черном полу и провел по правому глазу тыльной стороной ладони. Потом,

дернув головой, потянулся к пачке на столе, закурил и уставился на эту

открытую пачку. Еще ногтем Михалыча она была разрезана прямо по

картинке и грубо разломлена надвое - "по-промывальщицки"...

Связь будет лишь утром...

Палатка вздрогнула - уже искала игрушки пурга. Глаза

возвращались в одну и ту же точку и снова и снова натыкались на

разверстый тонкий рот. Наконец, в голове сложилось - "нельзя, так

нельзя". Оглянулся на подоконник зашитого пленкой оконца - там лежали

камушки, плоские галечки из ручейка. Пестрые окатыши с мелким

рисунком сетки кварцевых прожилков. Встал. онемевшей рукою провел

сверху, ото лба, вниз по его застывшему лицу. И даже огрубелыми

подушками ладони почувствовал - под рукою что-то провернулось.

Подержал еще так руку - касание было не страшным, но страшно было

отнять ладонь, заглянуть под нее - будто что-то там выключил... Веки

были спокойны, в них уже не было нервозности и дрожания, как во время

последних болезненных снов. На закрывшиеся веки Лис положил два

окатыша - пятаков в этих землях быть не могло. Нашел бинт. Нагнулся -

за левой рукой. В этом движении коснулся тельняшки - и она промокнула

испарину его лба - как успокоила. Сложил его руки и перехватил бинтом

большие пальцы. И оправил замызганные полосатые рукава.

Труднее было подвязать подбородок. Что-то сопротивлялось,

колючие дряблые щеки студнем подавались под пальцами, бинт скользил

по лысине...

Сел. Тупо уставился на горку наколотых чурок. Подбросить?

Зябко стало. А можно ли топить? Если пурга надолго...

Если надолго... И долго ворочал эти два слова...

Решился - поставил на печку ведро. Из чайника плеснул в кружку

и поставил на пол, чтобы приостыла вода. Пошарил в ящике из-под

детонаторов, нащупал и достал кулечек с дрожжами... Нашел себе дело.

... Пока выхолаживал закипевшее ведро, курил и воротил глаза. И

еще раз решился: "Это плохо, и так делать, наверное, нельзя. Но я не

могу,..." - заправил его плечи и голову в спальный мешок. Некоторые

завязки были оборваны, но затянул кое-как и застегнул на все колышки. С

папиросы, зажатой в зубах, на чехол спальника упал и развалился по

брезенту столбик рыхлого пепла - стряхнул аккуратно рукой.

Разогнувшись, оглядел мертвый кокон и отметил про себя, на что это

стало похоже: Михалыч когда-то рассказывал - там у них под Кубой

заболел и отмаялся тропической лихорадкой матрос. Да Лис и сам знал, в

каких кителях в последний раз сходят с борта.

Дрожжи в кружке подошли. Бурая пена - "жизненная закваска",

как говаривал Волк Ларсен, - сползла на ручку, забранную в переплет

бечевы. Взял уже согревшийся молочный бидон, плюхнул в него эту

жизненную закваску, ополоснул кружку и тоже слил в бидон. Долил почти

доверху теплой водой из ведра - плотный язык воды глох во

всплывающем пузырении. Бидон он замотал в свои ватные штаны. Потом

спохватился развернул и высыпал в него две пачки рафинада и долго

размешивал. Размешивал длинной рукояткой михалычева молотка.

Убрал на столе. Убирал торопливо. Убирал, чтоб не натыкаться

больше на это. Хоть от этого и не уйдешь. Но это хоть будет спрятано.

Это будет прикрыто. Это...

Бегунки, пикетажки, карандаши, тушь в "кальмарах", его нож и

часы...

Что еще сделать? Хорошо - ночь уже на исходе. До связи

полтора часа...

- "Карат-тридцать", не понял, повторите "первому", повторите,

что у вас произошло. Прием...

Лисовский выругался, но повторил. Диспетчерская долго

молчала. Потом он услышал далекий голос Славки Воронова, старшего

геолога отряда:

- "Карат-тридцатый", Саша, сколько у вас осталось палаток?

Прием.

- Одна.

- Ты будешь далеко от радиостанции?

- Она рядом стоит. Куда мне от нее тут деться...

- Сань, оставь ее включенной, пусть стоит на приеме. Погоды у

нас нет. Пуржит. Я попозже тебя позову. Понял, Санек?

- Понял. До связи. Отбой.

В эфире остались только помехи. Казалось, что время застыло.

Потом диспетчер с опозданием начал утреннюю перекличку. Еще

оставшиеся в поле отряды рапортовали сухо и коротко - разговор с

"тридцатым" слышали все полевики.

А в десять на связь выползли разведчики. Это иная раса. И

началась долгая перебранка о буровых трубах, "спецматериалах", о

простоях, о дизелисте, которому нужно заказать билет на материк,

потому что получил разрешение на отпуск... Диспетчер злился и часто

беспричинно грубил, что вызывало лишь новые приступы тоскливого

трепа в эфире.

Светало. Мело.

- "Карат-тридцать"!..

Дали наставления.

"Его следует заморозить".

Вначале опешив, Лисовский потом оживился - хоть бы что-то

делать.

Прикатил с вертолетки две пустые бочки. Постелил на них доски,

поверх досок брезент. Ветром забивало дыхание, рвало из рук грубое

полотнище. Кое-как подоткнул, привалил по краям полешками.

Разгоряченный борьбой с брезентом, ворвался в палатку.

Вытряхнул снег из карманов. Повязал лицо "намордником" пурговки -

открытыми остались только глаза. Завязывая на затылке тесемки, думал о

том, что на руках его не вынести - "двери узкие, а он рослый,

здоровый..." - думал будто о живом.

Вытащил по полу. Ногами вперед.

Поднял на уже переметенный брезент, покрывающий доски.

Запахнул и стянул бечевой.

Вернувшись в палатку, посидел у печи, грел покрасневшие

пальцы. Оглянулся в угол на умывальник. Долил в бачок теплой воды,

стыдясь, вымыл руки...

Посидел у станции. Его не звали.

Есть хотелось давно. Теперь невыносимо.

Он взялся готовить.

Тушенка, сухая картошка. Сухой лук на поджарку...

А ведь не знал он раньше ничего об этом... Забросило на край

земли... Без него ушли и дед, и бабуся.

Сковородка засохла. Где нож? По кухне управлялись

михалычевым. Теперь нужно своим.

Когда случалось в поселке - шел позади вместе со всеми. Но на

том кладбище были только погибшие.

Заварить чай. Разлетелась в руках пачка с сахаром. Кубики

сыпанули по всей палатке.

Узнать как погода?

- "Карат-первый"...

- Слушаю, Саша.

Голос незнакомый, а назвал по имени. Ба, да и время неурочно -

там ведь обед. Дежурят, что ли, специально?

- Как там у вас?

- Метет, но вроде переходит в низовую - сверху стало

просвечивать. Мы прогноз запрашивали - обещают завтра погоду

наладить...

- Ну ладно. Спасибо. Больше ничего не имею, - досадуя на свою

невыдержанность, Лисовский отключился.

...На вечерний сеанс приперся какой-то нудный тип.

Инструктировал. "Сохранять обстановку. С первым бортом к вам будут

работники..." Послал его. И матом. Зря, конечно. Но сорвался...

...Когда стемнело, почему-то достал карабин. Зарядил. И рядом

положил. Но разве бродит в такую круговерть что-нибудь живое? Значит,

просто страх?..

Ночью проснулся. Показалось - утихло. Куда там... Но оделся. В

печку подбросил. И вышел. Взял лопату и разбросал сугроб, который

намело за бочками и досками с телом. Заметил, что так назвал его

впервые. Вернувшись, заснуть уже не мог...

Утром запрос:

- Как погода, Саша? У нас уже чисто...

- А у меня нет.

Снег, правда, несло меньше. Пелена поднялась, но

предвершинные склоны были по-прежнему перехвачены ею. Если бы к

больному - можно было б дать погоду, но сейчас-то к чему заставлять

летунов рисковать? Удивился немножко спокойствию такого решения...

...За нарами вещи. Вот его грязная рубашка. Постирать бы ее. Но

можно ли?..

Прошел по базе. У лабаза за кудрявой листвяночкой быстро

вырос надув. По хорошей пурге он так вытянется, что, если не россомаха,

то какой-то шатун запросто до настила дотянется. Срубил кудрявую.

Вернулся. Какой бесформенной кучей этот брезент навернуло...

Поправил. Для красоты?

Сморил его сон.

...Ночью снова проснулся. Померещился вой. Он оделся.

Вызвездило. Долго было тихо. Но вой все же прорезался.

Сторожить? Вряд ли, конечно, сунутся... И лег спать.

...На связи сказали - поселок пока закрыт. Но надежда есть. И

нужно "подготовить для вскрытия" - разморозить.

Затащил в палатку. Расстегнул, развернул ворот спальника.

Подкинул в печку. Грел целый день. Топил.

Вечером дали отбой. И снова нужно было выносить на улицу. В

самом деле - если б стояла еще одна палатка...

Попробовал брагу. Не доиграла. Но выпил такой, сладкой. Чуток

повело. А на дворе вновь задуло.

Думал - зачем затеял с брагой? Тем более - "прилетят

работники"... Да пошли они все!.. Не бич из эЛТэПэ, он чертей не

погонит. Добавил еще. Стало плохо. За палаткой выполоскало.

Вынес. Снова завернул в брезент.

...МИ-4 давно не летают. И нет их совсем. А вот звук - "тах-тах-

тах" - и до сих пор еще помнится, приходит, мерещится. Даже вот

ночью...

Утром снова - "готовься". Его готовь, значит... Брага стала

лучше, и он, попробовав, добавил еще. Занес размораживать.

Вечером снова - "отбой". Вынес.

Снился сон.

Кавказ.

Он работал когда-то в Осетии. Чудесное место там есть. Цей.

Борта долины очень крутые, на склонах снег не собирается, поэтому

никогда не бывает лавин и лес - густой многоярусный кавказский лес -

сохранился до самых верховьев. Язык Цейского ледника упирается почти

в стену леса. Их разделяет совсем узкая каменная россыпь. Ледник

свисает с Караугома - огромного ледяного массива. По сторонам Цей-

Дона - вершины и пики: Сказка, Два Монаха, пик Николаева, Донисарцете.

И Михалыч был Николаевым. Там, в Цейских лесах - куча всяких

заведений - дома отдыха, альплагеря и турбазы. И музыка там гремит на

всю долину. Ты лезешь по скалам, идешь на самостраховке, а внизу

динамик орет о тебе и о твоей усталой работе: "Здесь вам не равнина,

здесь климат иной..."

Лисовскому снился Цей. И та легенда о Черном Альпинисте...

Жили два брата. Оба были проводниками. Ходили в горы, знали

их. Полюбили одну девчонку. И стали врагами. В каком-то из переходов

один из братьев сорвался, повис на карнизе на пальцах. Второй эти

пальцы обрубил ледорубом. Но тот, упавший в пропасть, выжил. И ходит

теперь, ищет брата. Увидит палатку, подойдет и пытается разглядеть

сквозь полотнище - нет ли среди бродяг-горников брата-предателя? И на

изморози палаточной кровли ребята иногда вдруг видят проталины двух

кистей рук с культяпками пальцев - это приник руками к крыше их

брезентового дома Черный Альпинист...

И привидился Лисовскому Кавказ и вместо Черного Альпиниста

Михалыч с такими руками...

Крикнул, проснулся. Четыре часа ночи. Но которые ж сутки идут?

Не к тому пришел Михалыч. Ведь не Лисовский же ему на

пятидесятом году выломал сердце. А кто? Ведь кто-то же виноват... Был

же кто-то, из-за кого старик - да разве старик он был в пятьдесят?! -из-

за кого недоедал, рвал жилы под трехпудовыми рюкзаками...

А-а... Зачерпнул из бидона. Крякнул с удовольствием - брага

доиграла. Вот это профессия!.. И снова лег спать.

Утром по будильнику - как на работу - вышел на связь. Отработал

сеанс. И - стал одеваться. Чтобы затаскивать.

Впервые такое случилось - тело как-то переломилось. Где-то в

поясе. И не хотело выпрямляться. Лисовского начало мелко трясти и он

ушел в палатку. Выпил из той же посудины. Ну не могло же оно совсем

разломиться? Значит, не успело промерзнуть. Выпил. Перекурил, кусая

картонный мундштук папиросы. Потом вышел. Выпрямил. Затащил. И

уложил друга на нары...

В этот день отбой дали в обед. "Саня, слышь, не будет у нас

ничего..."

Вытащил. Уложил на доски. Укрыл брезентом. Вернулся. Дурными

глазами поглядел на почти ополовиненный бидон. Взял его, вынес и

выплеснул брагу в снег. Вскипятил чайник, запарил в кружке и "крутанул"

на огне чифирок.

Вот... Почувствовал свое сердце. Застучало гулко, часто, твердо,

застучало, вслух зажило, показало "Я есть!", завело!..

"Дружбой" подрезал дровишек, переколол, вывел у стенки

поленницу. разгорячился и снежинки приятно и колко студили

распахнутые шею и грудь...

Заварил еще кружку. Включил рацию и позвал друга:

- "Карат-четырнадцать", я "тридцатый"... Здорово, Андрюха.

Расскажи мне чего-то. Чего? А ну хоть анекдот. Ну да прямо сейчас,

прямо так - "по телефону"...

Где-то, засыпанный такими же снегами, Андрюха почесал свой

затылок:

- Саня, "тридцатый", знаешь, как на дверь КГБ повесили

объявление: "Звонок не работает. Стучите по телефону"...

Чуть не заикаясь, заорал в эфире невидимый надзиратель:

- Эт-то кто там травит?!

Лисовский весело ответил:

- Эт-то я, Лисовский. А эт-то Тэтчер-диспетчер?

Диспетчер осекся. помолчал, а потом решительно выдохнул:

- Понял, "тридцатый". Вопросов не имею, - но, поколебавшись,

уже по-человечески добавил: - Прости, "тридцатый", но... но может... но

может не будешь?

Лис вспомнил этого безного инвалида, бывшего полевика.

Покачал трубкой возле уха, потом посмотрел на нее, нажал тангенту и

безразлично ответил:

- Ладно, не буду,.. - потом зло взглянул на труп в спальник и

сказал уже ему: - Понял, Михалыч? Низ-зя. Они сердятся.

Вышел и в открытой двери сел покурить на обвязку-порожек

тамбура.

Зачем его везти куда-то? Еще одним полевиком обрадовать

поселковое кладбище?

Напротив ложе замершего ручья вгрызалось в склон левого

борта. Там под прижимом торчал островок старой террасы. Долинка ручья

перекинулась и получился такой береговой сухопутный островок. С одной

стороны - обрыв с прижимом, с другой - старое русло ручья. Понизу этого

островка - венчик стланника, который лег сейчас под снег. Макушка -

сухая ягельная полянка. Вот разобрать на ней камень и пусть бы Михалыч

спал здесь. В этой родной и холодной земле. Что ему лежать в том

вонючем поселке? Тут был бы на месте, во всем родном. И памятник бы

поставили. Со звездой. Или с крестом. И на карте поставили б этот же

крест. Картам привычны кресты. И салют бы...

Лисовский подхватился, метнулся в палатку, выскочил - цепко

держа карабин... Пули улетали во мглистое небо. И не возвращались на

стылую землю...

На следующий день погода дразнила уже не поселок - судьбу

вылета опять решал Лис. Перед тем, как дать очередную задержку,

подолгу, до озноба стоял у палатки, уставившись взглядом в седло

дальнего перевала. В том седле гарцевали клочья тумана. Нужно

нескольким жизням лететь через этот перевал за одной смертью? Часа в

три дня он дал окончательный отказ. "Ветер слабый, юго-юго-западный,

метров пять в секунду, с редкими, но сильными - до тридцати-сорока -

порывами, облачность низкая, перевал едва открыт - значит, метров

восемьсот будет под нижней кромкой, горизонтальная видимость - вижу

перевал, но он в дымке, то есть километров шесть-восемь, температура?

Холодно, но не очень, стало быть нормальная..."

У него температура была уже не нормальная. После зябкости

накатывал жар, наваливалась какая-то слабость, давило болью горло,

тело купалось в испарине... Хорошо, что загодя дровишек подколол. Он

валялся, разбитый и обессиленный, на нарах, по соседству с трупом,

застегнутым на все колышки спальника, из неба на палатку прыгали

снежинки, кругом корчились снеги, стылые земли, холодные горы...

В эту ночь он вынести Михалыча не смог. Решил просто не

подбрасывать в печку. Прямо в одежде влез в свой спальный мешок.

Дверь нарочно оставил открытой.

Ночью проснулся. Долго не мог понять - отчего? Но

шевельнуться боялся. Тело сковало каким-то невероятным холодом и

страхом. Беспричинно еще, но мелькнуло: "Карабин далеко. И

разряжен..." Наконец услышал - рядом чье-то дыхание. Вдохи с какими-то

тихими всхлипами. Затаенный выдох. И новый задержанный вдох.

"Михалыч?" Но хватило ума усомниться.

Лежал Лис на боку. И осторожно приоткрыл щель в горловине

спального мешка - одним пальцем, не двигая рукой, на один лишь

глазок...

Больной и жалки, не нагулявший ни жириночки медведь

подслеповато разглядывал большой куль на нарах. Внюхивался в

сладковатый и приторный запах мертвечины, в манящий запах

долгожданной пищи, пищи лакомой, и сухие, растресканные снаружи

ноздри его на исходе вдоха смыкались, от чего из их мокрого нутра

слышалось тихое "хлюп". сейчас он не слышал никаких иных запахов,

кроме этого, сладкого. Кислый запах железа, застоялый табачный чад

мужицкого жилья, болотный оттенок отыгравшей здесь браги и тяжелый

дух еще живого человека - все затмил тот главный запах, который он

поймал далеко у ручья, цепляясь за который и добрел сюда. Запах еды,

которая не сопротивляется.

В это время случилось нечто ужасное - справа раздалось

хриплое рычание, пахнуло живым людским смрадом, рычание сорвалось

на сиплый истошный рык, там шевельнулась темная гора, в ней блеснули

отчаянной злобой белки горячечных глаз, засветились в перекошенном

оскале хищные мелкие зубы. Лисовский вскинул руки, чтоб казаться

повыше...

Больное животное присело на задние лапы, под задом у него

взбулькнуло, треснуло, извергло зловония, и, когда темная гора

озверевшего человека качнулась к нему, медведь бросился вон - худым

плечом сломал дверной косяк, угол палатки перекосился, с едким

скрежетом дернулась печная труба, остро звякнул металл - и ужас долго

не позволял обернуться. Раненая лапа, гнилые мышцы уже не чуяли боли

и несли зверя прочь от кошмара, который притаился и приманил его

таким сладким, таким пряным и приторным, таким тонким и нежным

ароматом лежалого мяса... Сзади ко всему загрохотало, и боковым

зрением он ловил яркие далеки вспышки под вычурной игрою сияния...

Человека качало. Человека качало в ритме качаний сияния. И

когда по небесному своду прокатилась особо яркая волна, он едва

удержал равновесие. В свеченьи сияния ему видились валы стылого моря,

утопавшие в них острова... Но он прогнал зверя. Он снова зарядил

карабин. И забрался с ним в спальник. Кошмарные сновидения все равно

продолжались. Донца испуганных звериных глаз, культяпки Черного

Михалыча, холодное море и его острова, Донисарцете, и какой-то

водоворот, поглощающий, растворяющий все это...

...Утром в поселке звенела погода. Уже раскручивались винты

вылетающего вертолета. А диспетчер, забыв про другие отряды, все звал

и звал Лисовского:

- "Тридцатый", я "первый", прием... "Карат-тридцать", ответь

первому...

Прилетевшие поудивлялись медвежьим следам и разбитой

палатке...

Михалыч лежал в своем спальном мешке на полу, на вертолетном

резиновом коврике. Тряска его не касалась. Только раз, когда колеса

отрывались от земли, его качнуло, накренило стылой колодой. Молодой

румяный штурманец придержал его унтом - руки были заняты полетным

журналом и картой, зубами была перехвачена расчетная линейка,

вонзившаяся острым краем в чисто выбритую округлость щеки.

Лисовский сидел возле иллюминатора. Иногда его рвал кашель, и

от боли в горле слезились глаза. В чугунной полости головы, как в шатре

мотоциклетного аттракциона "Езда по вертикальной стене", катался рокот

вертолетных винтов. Его знобило. Хотя нет - ему было жарко. И он стянул

шапку. по вороту пурговки рассыпались грязные серебристые косицы

свалявшихся волос. Он не знал, что они поседели.

Ему было стыдно. Стыдно, что проспал утреннюю связь. Стыдно,

что застали спящим и что спал с карабином в обнимку. Стыдно, что не

поднял разбитую палатку, что заболел, что матерился в эфире. И больно,

что так некстати пошел тогда на ручей за водой...

Лисовский глядел на круто уходящий из-под шумной машины

белых и тихий мир. Наклонился к оконцу, чтобы запомнить тот островок,

тот прижим их ручья, всю ту студеную землю...

--

Alexandr Derevicky

xandr@kegali.carrier.kiev.ua

2:463/192.3@fidonet